Прозрел (рассказ)

Вид на пл. Революции
Вид на пл. Революции. 1.07.1964 г.

Сергей Коротков

Старорежимный старик Игнат Копейкин, сидя на телеге, палочкой своей, выручалочкой, сбивал одуванчики вдоль дороги. Парашютисты ангельские высоко взлетали и щекотали нос слепому Копейкину. Дорога на Юрьевец, с ухабами, лужами и рытвинами, покоя Игнату не давала, будоражила его. И он беззлобно матерился, ругаясь на недоделанность всего.
— Слепой-то я, слепой. Но вижу, пожалуй, шибче зрячих. Семён, бригадир, себе тащит колхозное добро. Да и председатель с ним заодно. А народ молчит. Боятся, знамо дело. Пошевелить их надо, уголёчки эти затухающие. Сдунуть фиолетовый пепелок да словом вихревым раздуть огонь. Подбросить нешто бересты прибауточной. А уж там, как Бог даст. Глядишь, и прозреют многие при свете пылающих слов, — так думал Игнат Копейкин.
А может, и не так. Может, думал, как бы ему сподручней опохмелиться на рынке. А может, молодость вспоминал, Грушеньку свою ненаглядную. Недаром Грушей звалась. Весной вся цвела, и запах от неё — тонкий такой, как от цветов луговых.
Обращаясь к вознице, Петру Васякину, Игнат смело втолковывал ему о неурядицах колхозной житухи. Пётр был свой брат, из раскулаченных. Нахлебавшись сибирских поселений, где зимой волки возле домов ночами бродили и где горсть зерна варили для всей семьи, он волжские родные места нахваливал: «Эх, Игнат Игнатыч, у нас жить-то можно, лишь работай, не ленись. А так, за палочки эти да за мешок капусты кто ж тебе работать будет. Дураков нет. Вот и воруют».
Солнце садилось за оврагом, и в красных его лучах, заполыхала на горизонте юрьевецкая колокольня.
— А вот и она, матушка родимая, — сказал Игнат и широко перекрестился, устремившись прямым длинным носом на колокольню.
Пётр аж присвистнул:
— Да ты ж слепой, ядрёна лапоть! Как ты увидел?
— То тебе неведомо, погоняй, погоняй!
Колокольню ту в тридцать четвёртом чуть не взорвали, да архитекторы приезжие доказали, что пригодна она для обзора местности. В НКВД ждали беспорядков — народ сильно бурлил той весной. Недаром в Кадые арестовали всех, кого могли. То там, то здесь вспыхивали те самые, фиолетовые угольки. Выгребали их кровавой кочергой указов и постановлений. И выгребли в округе почти всех подчистую. А колокольню всё же оставили для пожарных нужд.
Высоко она взлетела в небо, колоколенка эта. Да и то — самая высокая в Поволжье. Однажды мне, пишущему строки эти, позволил, то есть благословил архимандрит Алипий взобраться на самую верхотуру. Смотрел я тогда на дали необъятные нашей Руси, и оттуда, сверху, всё высматривал слепого Копейкина, и только через двадцать лет высмотрел…
Пётр на крутом спуске имени 25 октября придерживал лошадку — резвую кобылку, и она, передними копытами скользя по обкатанным булыжникам мостовой, задом упиралась в передок телеги. «Тихо, тихо, голуба, не балуй!» — приговаривал Васякин. А Игнат, крепко вцепившись руками в корявую слегу, выпевал старательно «а-а-а», и голос его дрожал от булыжной тряски, и получалось по-мальчишески смешно.
Ну, вот она и базарная площадь — как на блюдечке с голубой каёмочкой — всех видно. И Сокольских с того берега, и с Пушкарихи мастеров-хитрованов, и с Ямской лихих огородников. Раньше на берегу стояла церковь-красавица. Но её коммунисты взорвали, и ровно на этом же месте безбожники соорудили общественный туалет. «Нате вам, юрьевчане, кукиш под нос».
Всю войну народ здесь ожесточался. Голодуха многих повлекла в раздумья. И хоть таились «раздумчивые», да шепоток возникал на рынке: «Кому война, а кому — мать родна». Наезжали какие-то ловчилы — то ли с Ярославля, то ли с Иванова, а может, из самой Москвы. Скупали золотишко у эвакуированных. Да и что другое — чашку какую фарфоровую, наряды, в которых в Юрьевце не погуляешь…
Иные эвакуированные бедствовали, но всё равно местных презирали за крестьянскую расчётливость. Третьего дня на рынке Игнат слышал, как Петуниха кричала: «Да они, б…, повадились картоху из подвала выпростать, пока меня дома нет». Эх, кто эту Петуниху обокрадёт, тот и дня не проживёт. Но не стоит село без праведника — были истинные юрьевчане, из прежних, так те, по христианскому обычаю, подкармливали беженцев.
Игнат слез с телеги и, постукивая палочкой, быстрым ходом двинулся к колокольне. У него там, в кустиках, и скамеечка была припрятана, а гармошку — приветливую тальянку — матушка Антонина ему принесёт. Он ей к вечеру на хлебушек-то и даст, малую мзду от собранного. Занавесочку беленькую отодвинет она, да осторожно так, из-за цветущей герани, перекрестит Копейкина: «Дай-то, Бог!»
А слепой гармонист уж наяривает на всю площадь, и знакомец его — Вася, по прозвищу Кустик (ночует в кустах, вот и прозвали), — тут как тут. А рядом и юродивый, дурачок Тимоха. Бутылочку-то распечатали. Приняли по лампадке. Остальное припрятал Игнат под скамеечку, в суму свою перехожую. Он нищих ещё тех помнил, что по монастырям да по святым местам хаживали при царе-батюшке.
Приехали шумные мужики с Пучежа. Привезли воблу да яблоки мочёные, дорогущие, не всем по карману. А Игната угостили, и он ещё лампадку принял и антоновкой душистой закусил. Ну и грянул: «Когда б имел златые горы и реки, полные вина»… Мужики, тоже малость принявшие, подпевать взялись. Потом перешли на солдатские: «Летят по небу бомбовозы…»
А рынок жил своей жизнью. Каким-то старьём торговали, серпами ржавыми, замками без ключей. И даже втихую иконы предлагали. Кустик, захлёбываясь, шепелявил: «Ой, Игнат Игнатыч, какую икону продают — загляденье. И недорого. Вот бы нам её купить! Да матушке Антонине подарить».
Игнат снял видавший виды сапог. Крякнул, нащупав в нём дыру: „Эхма, прохудилась обувка-то!“ Портянку разворачивал осторожно. Лежала там свёрнутая, как солдатское письмо, серая сотенная бумажка. „Месяц с ней хожу. А теперь что ж — на, Вася, иди, купи икону“. Пальцами зрячими своими Игнат, раб Божий, осмотрел образ. Оклад знатный, и письмо прямо-таки дивное, на ощупь старинное.
А рынок загудел по-шмелиному: „Вот тебе и нищие — сотенными разбрасываются!“ Закудахтали бабы: „Ох, непорядок это. Надо б заявить, куда следует“.
— А чего они сделали тебе плохого, Петуниха? — вступилась дородная баба в засаленном переднике. — Пусть покупают да молятся. На то они и убогие.
— Ага! Ты послушай, чего этот Игнат выкаблучивает!

У колхозного быка
Провалилися бока.
От такой кормёжки
Он как после бомбёжки.

Пошлю Сталину приветик
И частушку в его честь.
Научил меня в колхозе
Он работать и не есть.
Кто побоязливей — отошёл от греха подальше. За такие частушки далеко можно уехать. А Игнат не боится. Сон ему был, что везут его в тюрьму, а там сама Богородица его встречает. И ласково так говорит ему: „Ничего не бойся. Мы все будем с тобою“. И много в той тюрьме народу, и все покалеченные. А мучители здоровенные. Их бы на фронт. «Почему я их вижу? — встрепенулся Игнат. — Да я ж прозрел!» Потянулся он было руками к глазам своим, а руки-то верёвками связаны за спиной. Побежал было вослед Богородице, да ноги-то спутаны. Но он всё равно радёхонек — надо ж, прозрел. Сорок лет света белого не видывал. Богородица спасла.
Сидит себе слепой Игнат да частушки наяривает, верит, что сон-то сбудется. Матушка Антонина подаренную ей икону внесла в дом с пением акафиста. Была ведь она тайная монахиня. Работала нянечкой в детсаду.
— Спасибо, Игнат! Но частушки такие ты лучше при всём народе не пой. Пой лучше акафисты.
— Эх, матушка, за акафисты мне ещё больше дадут!
До самого Яблочного Спаса веселил Игнат почтенную публику. Но как-то вечером молодой парень в сером костюме постучал ему по плечу: «Игнат Копейкин?»
— Я, он самый.
— Пройдёмте на фабрику. Там вам посылка.
— Посылка? Какая посылка? Да неоткуда мне ждать. Сирота я.
— Есть, есть. Документ при ней. Извещение. В чужие руки такое не отдашь.
Ёкнуло сердце у Игната. Дело нечистое, казённое дело.
На допросе всё допытывались, кто сочинил частушки. Может, учитель какой? Вспоминай, мол. Скажешь — тебя, слепого, отпустим.
— Да сам я, сам. Меня и судите, коль виноват.
Сапогом, начищенным до блеска, получил слепой под причинное место. И кулаком по незрячим глазам. «Вот ты и прозрел», — сквозь вязкую боль услышал он откуда-то сверху.
«И наконец приходилось брать на дармовое государственное содержание ещё таких арестантов, кто по слабости сразу в лагере умерев, уклонился бы тем самым от отбывания срока. Или ещё таких, кто никак не мог быть приспособлен к туземной работе — как слепой Копейкин, семидесятилетний старик, постоянно сидевший на рынке в городе Юрьевце (Волжском). Песнопения его и прибаутки повлекли десять лет по КРД, но лагерь пришлось заменить тюремным заключением». (Александр Солженицын. Архипелаг Гулаг. Глава 12. Тюрзак)

Оцените статью
( Пока оценок нет )
Газета «Волга»